Без оправдания или комментарии к аду - (реферат) Без оправдания или комментарии к аду - (реферат)
Без оправдания или комментарии к аду - (реферат) РЕФЕРАТЫ РЕКОМЕНДУЕМ  
 
Тема
 • Главная
 • Авиация
 • Астрономия
 • Безопасность жизнедеятельности
 • Биографии
 • Бухгалтерия и аудит
 • География
 • Геология
 • Животные
 • Иностранный язык
 • Искусство
 • История
 • Кулинария
 • Культурология
 • Лингвистика
 • Литература
 • Логистика
 • Математика
 • Машиностроение
 • Медицина
 • Менеджмент
 • Металлургия
 • Музыка
 • Педагогика
 • Политология
 • Право
 • Программирование
 • Психология
 • Реклама
 • Социология
 • Страноведение
 • Транспорт
 • Физика
 • Философия
 • Химия
 • Ценные бумаги
 • Экономика
 • Естествознание




Без оправдания или комментарии к аду - (реферат)

Дата добавления: март 2006г.

    БЕЗ ОПРАВДАНИЯ, ИЛИ Комментарии к аду
    Продолжение лагерной темы в руссской прозе

Стены времени вовсе не призрачны - это застенки. Маленький ад на земле или его подобие, кунсткамера, беззвучная плоскость отмерших душ и жизней. Есть запись у Нагибина в "Дневнике", где это чувство, близость ада этого, так и пронзает своей тоской; Нагибин пишет об умершей бабушке - вот ушел человек, который видел меня младенцем, все знал обо мне и о том, что было до моего рождения, а теперь человека этого не стало, и не стало всей жизни. Остался тоскливый быт одинокого человеческого существования. Пугающая темнота прошлого, по ту сторону которого слышится только гул смерти. Чувство действительности, а с ним и духовная подлинная свобода, оказались утрачены после того, как нашу историю превратили в ад, и всякий теперь, верно, приучился к мысли, что история наша - это непроглядное зло. Не изуверства и не ужасы жизни, от которых вопит плоть, а бесконечное познание зла, терзающее душу и ум. По одну сторону - могильники революции, войны, лагерей, зло содеянное, а по другую - зло нераскаянное. Великая русская литература была то Орфеем, спускавшимся в ад, то поднявшимся из ада Плутоном. Но творческая воля оказалась трагически отторгнутой от воли жизненной. Андрей Платонов пишет в начале ХХ века - "пушкинский человек исчез". Свой страшный суд над миром вершило и вершит сотворенное из страданий исчадие "маленьких людей" - "живые трупы", "мертвые души", "мелкие бесы". По мысли Платонова, миссией художника в этой борьбе было - преодолеть неразумное в действительности и в себе, куда неразумное проникло из той же действительности. Неразумное - значит зло. Подобно тому, и Бердяев понимал зло как "изолгание бытия", то есть как привнесение в человеческое бытие разрушительного, неразумного. Злом заражены человеческое страдание и, близкое ему, ощущение неподлинности существования человека - экзистенциальный абсурд, рожденный литературой. Духовная неустроенность и есть наша настоящая национальная болезнь, рассудить которую возможно, лишь проникнув в глубину народной души. Такого масштаба национальной темой стала в русской прозе тема лагерная. Но мемориал лагерных книг, остов духовный современности, обратился в одинокие камни. Лагерная проза оказалась осмыленной только в массовом потоке разоблачений и горьких правд, а могла быть раскрытой только в своей сложности. Каждая книга была неполной, в ней не хватало именно всей правды, как по Солженицыну - "не все увидел, не все вспомнил, не обо всем догадался", потому вглуби лагерной темы книги порой отчаянно расходились, спорили. Каждая книга, устроенная куда сложней, чем документ или свидельство, заключала в себе психологический тип, характер - свой атом неуничтоженного человека, и свою неповторимую культуру - из многослойности жизни. Что писала партийная интеллигентка, того не вышло б на бумагу из души дворянки. Каторга оказывалась противоречивей, социальней в своем устройстве, и социальное расслоение было даже разительней на каторге, чем в советском мирке. Сам "cоветский человек" прозябал одиноким уродом на каторге - и первая ж весточка в литературе, "Один день Ивана Денисовича", была весточкой о непогибшем русском человеке. Много сказано, что этот тип, мужицкий, крестьянский, оказался привлекательным и даже разрешенным в советское время для художников. Но в лагерной прозе обнаружился не один русский мужик, а русский народ; всплыла на поверхность не разбитая амфорка, а вся затонувшая в революции Атлантида. Обнаруженные уже Солженицыным исторические для русского народа вопросы были яростно заглушены советской пропагандистской машиной, а сам он - выслан из страны. Но вопросы истории и веры оказались заглушены и теперь - только, что выдворенные не из страны, а из литературы, где отказано им в осмыслении, точно б в гражданстве. Эта участь постигла почти все лагерные книги опубликованные в последние годы, и даже великую - книгу Ирины Головкиной (Римской-Корсаковой) "Побежденные", эпическое повествование о трагедии русского дворянства, подобное по силе своей разве что "Тихому Дону". Головкина умерла никому неизвестной в 1989 году. Опубликованный через три года в "Нашем современнике", посмертный, роман ее похоронило всеобщее равнодушие и молчание. На это заброшеное в литературе поле ходят только мародеры. Лагерную прозу обыгрывают в свой карман блатные интеллектуалы вроде Виктора Ерофеева - тот на глазах оболгал Шаламова, внедрив в его творчество свои мыслишки, а потом и обокрал, завзяв рассказ в свою антологию. Литература светская и лагерная проза были чужды друг другу начиная уже с "Одного дня Ивана Денисовича". И в советское время и в теперешнее, нет как нет у "литераторов" такой силы духа и мужества, чтобы воспринять эту правду. Тем, кому чудится, что их пугают, всякий-то раз "не страшно", а им ведь и не ведомо, чего надо бояться - так ничтожны и задраены от жизни их места и местечки. Но и художественно проза лагерная сложней мемуарной, сложней документа и свидетельства. Она рождалась не из воспоминания, а из страдания, тогда-то и требуя вовсе не мемуарного "преодоления неразумного в действительности и в себе". Понимая сложность "выстраданного документа" как художественную, важнейшее для этого вопроса исследование пишет Шаламов, где заявленной по сути оказалась вся художественная программа послеплатоновской русской прозы: "Когда меня спрашивают, что я пишу, я отвечаю: я не пишу воспоминаний. Никаких воспоминаний в "КР" нет. Я не пишу и рассказов - вернее, стараюсь написать не рассказ, а то, что было бы не литературой. " Подлинность, "не литературность" осознается как проблема повествования. Из гула народной речи рождается "нецивилизованная" и антироманная форма лирического житийного эпоса. Это "Архипелаг Гулаг" и "Колымские рассказы", "Погружение во тьму" и "Побежденные". Но лагерная тема была не вступлением, а центром главной русской темы ХХ века об уничтожении человека. От "Солнца мертвых" Шмелева, "Чевенгура" Платонова до "Моих показаний" Анатолия Марченко - сокрыт истинный образ и простор русской литературы этого века, который замазывали поверху; cоветская цивилизация, а теперь новые европиоидные цивилизаторы малюют по литературной моде "фикшнами", "нонфикшнами" и прочее.  

Публикации "Повесть о прожитом" В. Зубчанинова состоялась после смерти автора: "ОКТЯБРЬ, № 6, 1997. Книга З убчанинова стала частью моей судьбы. Я держал в руках и читал ее рукопись. Видел пометки, сделанные его рукой. Был гостем в тихой просторной квартире, похожей без хозяина на застывший в янтаре мирок - даже не гостем, а пришельцем из другого времени. Мы уже не застали этого человека в живых - мы, его читатели. Поразился я поневоле, когда узнал, что Зубчанинов после десяти лет работы над книгой при всей ее выстраданности для него оставил уже написанное под домашним арестом и как-то убежденно не хотел никуда и никому навязывать. Книга обрела свою судьбу, стала как будто отдельной личностью. Виднейший ученый-экономист, профессор и двадцать лет отнятых в лагерях - вот такой некролог человеческой жизни, но сокрыто в ней было столько утрат, сколько даже смерть не способна отнять у человека. Смерть ничего у него уже не отняла, а своя жизнь была тем, над чем этот человек не трясся - не была она священным сосудом. Поэтому и горе свое Зубчанинов унес с собой, не сделал его отдельным от себя, то есть не сбросил тяжким камушком в книгу - в мир наш и души. Он как мог напрягся в своей работе, чтобы понять и прояснить страшную историю тех лет, ему памятную. Книга утешает и спасает своим разумным светом. Это движение души - не устрашиться и не устрашить, было инстинктом благородного человека, но Зубчанинов, сознательно отстранившись от уже написанного, также сознательно верил в своего читателя и считал себя ответственным перед ним, когда писал. "Повесть о прожитом" восполняет и продолжает лагерную тему, но теперь ощутимо еще прочитывается как послесловие к ней. Она предугадана дерзновенным сотворением истории в "Архипелаге", направлением этого мощнейшего удара - от воскрешения человека и духа человеческого к пониманию судьбы народа. "Архипелаг", оказываясь эпичней, но и пространней, угнетает и леденит под своими сводами. Солженицын - судья, и как справедливо замечает в своих записках Амальрик - "он не пытается понять другую сторону, зло остается у него только осужденным, а потому не преодоленным. " Но, заложник фактов, их достоверности, Солженицын совершал прорыв за прорывом в житиях лагерных мучеников ("Жизнь Георгия Тэнно"), в повестях о Кенгирском восстании и о расстреле в Новочеркасске, когда события только рисовались в его воображении - и здесь повествование становилось на глазах историей. "Повесть о прожитом" - cобрат этих лирических повестей "Архипелага". Зубчанинов пишет пережитое как увиденное. Важней ему не знать, а чувствовать - не судить, а понимать: "Я хотел стать историком. Это не значит, что меня интересовали исторические законы. Я любил историю как предмет художественного восприятия: мне хотелось чувствовать, что за люди скрывались за историческими именами, как они жили, как выглядели, как говорили; представить себе тогдашнюю обстановку, тогдашний город, его улицы, толпу так, чтобы, закрыв глаза, увидеть все как наяву. Для меня картина Рябушкина были историей в большей мере, чем четырехтомный фельетон Покровского. Даже фактологические исследования, в которых расследовалась скорее достоверность фактов, нежели живописалась уходящая действительность, казались мне более похожими на работу следователя, чем историка. " История семьи, богатой купеческой Елизарова и муромского торговца Зубчанинова, растворяется в детском созерцании дореволюционной России. Сама ж революция является неожиданно, но не страшно - "Люди выбились из обычной колеи, ходили, как подвыпившие, а всюду из балаганов кричали зазывалы, свистели детские свистелки, показывали петрушек, пахло вафлями и пряниками " , ".... было такое состояние, какое бывает в доме, где умер хозяин, который всем надоел своей затянувшейся болезнью, но все-таки продолжал быть хозяином, а теперь все облегченно вздохнули, сразу получили возможность, не оглядываясь, делать что хотят, ходить куда хотят, говорить с кем угодно и о чем угодно". Всплывают живые картинки и лица нового времени. Поэтический вечер в Деловом клубе - "К столу подошел Маяковский, с папиросой в зубах, в хорошем заграничном открытом френче. " Московский университет - Коммунистическая аудитория, лекции Брюсова о поэзии, травля профессора Чалпанова. Безработица, биржа труда. Начало службы "секретарем в правлении Владимирского хлопчатобумажного треста". "Работу я представлял себе как труд<.... > Вместо этого пришлось писать по поручениям начальника письма, готовить ему доклады". Приходя домой, Зубчанинов целыми вечерами лежал в полном отчаянии, стыдясь кому-либо рассказать о том, чем приходится заниматься. Труд был душой и смыслом русского человека, даже его религией, недаром памятны остались в семье слова прадеда: "Наши елизаровские деньги честные: тот - купца на ночлеге зарезал, другой - помещика обобрал. А мы сколько лаптей с отцом износили, чтоб копейку к копейке прикладывать. " Этот предок, Ефим Григорьевич Елизаров, был заводчиком в Вязниках полотняной фабрики. Зубчанинов описывает как бастовали рабочие на Вязниковских фабриках.... в 1928 году - и начало борьбы с народным непокорством. Эти две стихии, народная и новых хозяев жизни, отчего-то так и существуют в повести отдельно. То есть нет ощущения гибели России. Дух жизни советской - не воздух, а вонь. Видно зримо, как масса новых хозяев, мелкая интеллигенция, мелкая буржуазия, "которая никогда ничего не имела и не умела", копошится вошью на т р у п е мертворожденного "cоветского государства". "Едва заканчивали передавать наспех нахватанные цифры, как уже звонили из вышестоящего учреждения. Там готовился спешный доклад в правительство и тоже нужны были разные сведения. Тут же приносили бумагу с распоряжением начальника писать туда-то, составить справку для того-то, дать заключение по письму такого-то и так - весь день. " Россия голодает и бедствует, потому что трудоустроился в ней тот бесполезный страдающий "маленький человек". Тысячи таких сидят начальниками в учреждениях - это и есть их работа, их революция. Замечательно наблюдение Зубчанинова о природе советского бюрократизма - бросились изводить бумагу массы полуграмотных и безграмотных, для них, как бы новообращенных в грамотность и счетоводство, сам процесс писания, подсчетов и прочего осознавался именно как важнейшая тяжелейшая работа! "Все вопросы теперь решались одним-единственным человеком и его двумя-тремя непосредственными помощниками по его указаниям. Вопросов в стране было бесконечное множество, и для того, чтобы делать их понятными, человеку, который никогда ничего не слышал о них, приходилось все разрабатывать в мельчайших подробностях с самого начала и до конца. Поэтому занято этим было бесчисленное количество людей. " Но мало, что надо было делать понятным рабочий вопрос для "хозяина", ведь и управлять такие "хозяева" не могли - отсюда и необходимость в госплане, пятилетках, то есть в диктатуре. "Каганович, назначенный наркомом путей сообщения, организовал у себя в наркомате центральную диспетчерскую, чтобы из Москвы следить за движением каждого поезда в стране. " Зубчанинов сообщает факты о забастовках текстильщиков в Шуе, в Иваново - и это факты тридцатых годов! На усмирение только стихийных митингов в Иванове были отправлены две пехотных дивизии. "Нужно было или мириться, или усиливать и усиливать полицейскую диктатуру, подкрепляемую постоянным устрашением и подавлением. История пошла по второму пути. А в связи с этим потребовался диктатор, которому необходимо было создавать непререкаемый авторитет и всеобщее поклонение. " Зубчанинов низводит миф о культе Сталина и даже о его необычности. На месте Сталина мог быть другой - Киров, то есть не демонический диктатор подчинил себе партию и прочее, а массы советских хозяйчиков жизни жаждали диктатора и диктатуру - трупные советские вши заедали народ. На "съезде победителей" они всего-то метались между Сталиным и Кировым, требуя от руководства одного - усилить террор. Хозяйственная самостоятельность и НЭП были ликвидированы потому, что массы эти не сумели и не смогли устроиться в жизни, сделать себе капиталы - трудиться, их побеждал артельщик, заводчик, то есть в конечном счете мужик. В другое время лагерники уверены были, что не отпустят их с лагерей защищать родину на фронт: "Ведь лягавым от войны урыться надо. Без заключенных такую армию в тылу держать не будут! " Зубчанинов попадает в молох репрессий, уже поглотивший его отца и брата. Начинается история лагерной Воркуты, и если за Шаламовым - навечно стоит Колыма, за Волковым - Соловки, то Воркута, доныне в лагерной прозе почти не разведанная, после "Повести о прожитом" обретает тот же вечный духовный свет. В этой части написанное Зубчаниновым уже бесценно для народной нашей памяти - воскрешаются десятки безвестных человеческих имен и подвиг многих тысяч людей, на чьих костях покоится cеверная эта земля. Бесценна доподлинная история "кашкетинских расстрелов" и "ретюнинского восстания" на Усть-Усе. В повести, чего еще не было нам ведомо, разоблачаются до конца, скидывают маски "исторические лица" - Нафталий Френкель и Яков Мороз, почти оставшиеся тайной лагерные генералы, хозяева Гулага, которых Зубчанинову довелось увидеть воочию, даже так, кромешней - стоять пред ними и ждать, но миновать участи смертельной. Кашкетинские расстрелы на Воркуте и гагаринские на Колыме - самые зловещие и массовые случаи истребления заключенных в Гулаге. Правду о гагаринских расстрелах написал Шаламов. Факт массовых расстрелов на Воркуте расследовал и запечатлел в "Архипелаге" Солженицын, но рассказ Зубчанинова сообщает такие подробности , которые и уточняют эти события, и меняют их дух. "Архипелаг" Солженицына и "Cправочник по Гулагу" Жака Росси, самые значительные собрания лагерных материалов, утвердили в истории именно "кашкетинские" расстрелы, тогда как у Зубчанинова фамилия уполномоченного из Москвы, старшего лейтенанта госбезопасности оказывается К а ш к е д и н. Командировка Кашкедина на Воркуту в 1938 году была развязкой двухмесячной голодовки красноярских троцкистов - Кашкедину поручили их уничтожение, но сотня троцкистов пополнилась до тысячи - пятьдесят восьмой статьей и "отказниками" из верующих. До сих пор известно, самый полный рассказ у Солженицына, что коллону заключенных, которых якобы для этапа собирали всю зиму на кирпичном заводе, инсценировав отправку, расстреляли из пулеметов в открытом поле. Солженицын пишет о пособничестве уголовных в этом расстреле, Зубчанинов - что охрану кирпичного формировали исключительно из вольнонаемных вохровцев, "главным образом коммунистов и комсомольцев" и что добивал Кашкедин раненых в поле с солдатами, которым после выдали денежные премии и предоставили путевки в санатории. Это - расхождение в подробностях, а по сути - Зубчанинов описал первую неудавшуюся попытку расстрела, о которой до сих пор было неизвестно: ".... Кашкедин, как все чекисты которых мы наблюдали, организовывать ничего не умел. Сначала он придумал такой порядок уничтожения. Людям объявляют, чтобы они готовились к бане. Выводятся первые десять человек, они раздеваются в предбаннике, ничего не подозревая идут в натопленную баню, там их убивают, трупы выносят. Затем вводят второй десяток и т. д. Но когда первые, раздевшись в предбаннике, вошли в баню и увидели там вооруженных вохровцев, которые приготовились стрелять, началась свалка: кого-то успели застрелить, но кто-то схватил шайку и кинулся на вохровцев, кто-то зачерпнул кипятку и стал плескать на солдат. Все закрылось паром, стреляли наугад, беспорядочно и долго. Эту стрельбу услышали в палатках, и началась паника. Когда бойня с первым десятком кончилась, и, поуспокоившись, хотели выводить второй, поднялись такие крики, возбужденный народ сгрудился такой толпой, что сделать ничего не удалось. Намеченный порядок пришлось менять. " Зубчанинов описывает, как на другой день после неудавшегося расстрела Кашкедин в сопровождении своих лейтенантов и вохровцев пошел по палаткам и отыскивал виновников б е с п о р я д к о в: " - Кто начал вчерашние беспорядки? - Все молчали. - Не хотите говорить? ! Так я знаю - кто. Взять этого. - Он ткнул пальцем в первого попавшегося. Потом тоже приказал : этого, этого.... Но тут к нему кто-то подскочил и закричал: - Я начал. Я! С нар соскакивали люди и все кричали: - Я! Я! Опять поднялась страшная суматоха. Толпа с криками окружила чекистов. Они были без оружия. Носить его в тюрьмах не полагалось, потому что заключенные могли отобрать и вооружиться. Пришлось бежать из палаток. " И тогда-то Кашкединым было решено кончить все сразу. Заключенные на кирпичном не умерли по доброй воле и не шли на бойню как скот. Они хотели жить и верили до конца в свое спасенье - не сумев сломить их воли и запугать, Кашкедин придумал обман, что их отправляют на этап, но и расстрел колонны в голом заснеженном поле был таким же трусливым - был засадой. И еще один факт сообщает Зубчанинов - что сам Кашкедин был позднее расстрелян. Таков был и конец колымского палача Гагарина. Их убрали как исполнителей и свидетлей, заметая следы - но вот правда массовых расстрелов на Воркуте наконец открыта, а правда - это не сломленный дух человеческий.

О малоизвестном "ретюнинском восстании" на командировке Ош-Курье Зубчанинов написал один из самых сильных рассказов в повести, полный одержимости, отчаяния, мужества - гениальный этой их человеческой силой и высотой, как и "Последний бой капитана Пугачева" у Варлама Шаламова. Солженицын в "Архипелаге " cообщает: "Еще весной 1945 сажали по "ретюнинскому делу" совсем и непричастных. " Один из этих "непричастных" - был Зубчанинов. Два года воркутинской тюрьмы. Бесконечные ночные допросы - пытка, которой в конце концов не выдержал. Второй лагерный срок - десять лет. "Ретюнинское дело" было нужным, чтоб доказать антисоветский заговор. Самих восставших не осталось живых и на Воркуте шли аресты "вдохновителей и руководителей" заговора. Но то, что пережили Зубчанинов и другие, за что их покарали, сделало ведь их не иначе как причастными. На них легла судьба убитых в том восстании. Сами ничтожные безголовые палачи ставили на место убитых живых, и было так, будто б они, живые - восстали, а восставшие - не умирали. ХХ век стал для русского народа веком тяжелейших испытаний и неисчислимых человеческих жертв. Революция, Великий Перелом, Война - вехи крестного пути России, где судьбу человека невозможно отделить от истории народа, а что довелось пережить, испытать каждому - от исторической жертвы миллионов. Мы наследуем эту нашу национальную трагедию, много зная покаянной безнадеждной правды, но так и не обретая нравственной ясности. Но именно она должна была явиться - уже не из пекла времени, не по прошествии времени, а над всей его становящейся историей громадой, сообщая нам то знание о прошлом, которое было бы соединением всех правд. Явиться в нашу уже полную душевной подлости литературу. Явиться после громогласного объявления о закрытии самой этой темы и бездушной парадной раздачи литературных слав да лавров. Когда забыта и предана безмолвно стала даже память тех, кто ее, тему лагерную, открывал, и когда о мучиниках Слова, высказываются менялы и оценщики литературные уже не иначе, как о заскорузлых летописцах.... Лагерная тема закрытой или ж завершенной быть не может, потому что это святой стон и голос наших мертвых, праха земли нашей. Донести правду о пережитом, увиденном дано было немногим - выжившим, оставшимся людьми. А тех, кому даровано не только уцелеть в лагере, но и бессмертие в слове - крупицы. И это такой ценой, сам наш народ доносит о себе правду и воскрешается из небытия, из мертвых.

    Статья Олега Олеговича Павлова



      ©2010